Первый вызов
возвышенными сферами человеческого духа отвлекали ее от сексуальных проблем еще больше. Они даже казались ей попросту несовместимыми с пребыванием с этих сферах, где царствовали Кант, Платон, Гегель, Ницше, недаром же многие из них всю жизнь прожили без женского общества. Философ и секс, философия и личная сексуальность - по-видимому, это было несовместимо. Да и не было у них в то время слова "секс", а было лишь одно - "бл...", которая приличная девушка не только не могла произнести, но даже задуматься об этом не могла.
Она помнила, слишком хорошо помнила свою первую брачную ночь. Она ждала ее и боялась. Пугающим и ужасающим образом при этом были почему-то ...голые мужские волосатые ноги. Голые мужские волосатые ноги, сплетающиеся и касающиеся. Этот образ приводил ее в содрогание. И одновременно было предчувствие сладости предстоящего превращения в женщину, акта единственного и неповторимого в ее жизни, акта единственного и навсегда. Это должно было быть чем-то чудесным и неземным. Она ждала этого, и это накладывалось на не уходящие из сознания волосатые ноги, создавая смятение души и полнейшую неразбериху чувств.
Они остались вдвоем. Он отвернулся, чтобы не смущать ее. Она быстренько разделась и нырнула в глубину их "брачного ложа" - старого скрипучего дивана - и закрыла глаза, чтобы ненароком не заметить "волосатых ног".
Давыдов долго пыхтел, курил, спотыкался о мебель - он был порядочно пьян, наконец, она ощутила, погас свет, и он полез к ней под одеяло. Она случайно коснулась его рукой... и ее ожгло. Он был... голым. Он что-то пробормотал, что должно, видимо, было означать что-то ласковое и ободряющее, два раза поцеловал ее в обескровленные губы холодеющей статуи, обдав ее всю перегаром, и ее охватило предчувствие, что сейчас произойдет что-то ужасное. Она ощутила, как он заворачивает ей ночнушку - трусики она все же догадалась снять сама - провел рукой по ее животу и лобку, и ее охватил уже совсем животный страх, он сковал ее, она уже лежала в параличе сознания, лишь бессознательно отмечая действия ее уже законного супруга сквозь весь этот ужас. Она почувствовала, как его тело навалилось на нее всей своей тяжестью, его ноги, голые волосатые мужские ноги раздвинули ее и поместились меж ее ног, касаясь их интимной внутренней поверхности, и вдруг... жуткая животная боль внизу живота охватила все ее существо. Она попыталась вскрикнуть, дернуться, вырваться, но он уже лежал плотно на ней, и она осталась лежать, лишь ощущая продолжающуюся, хоть и не такую острою, боль. И вдруг сквозь боль она почувствовала, как что-то наполняет и распирает ее изнутри, как какая-то чужая; посторонняя, ненужная, оскорбительная вещь движется и танцует внутри ее тела, при каждом движении вызывая какую-то жуткую скрипящую боль в самом низу, там, где она возникла, и одновременно толчками и пульсируя проникает во все большие глубины ее тела, достигая, как ей казалось, уже чуть ли не сердца. Было страшно, горько оскорбительно и больно. Никаких других чувств не было. Наконец, Давыдов слез с нее и тут же... захрапел. Она полежала еще в тишине, ожидая, когда немного утихнет боль, теперь она была не только в самом низу, горела уже внутренность всего живота, и включила свет.
Она привстала и посмотрела. Волосы на лобке и бедра были в крови и како-то белой жидкости. Простынь была в крови. Она посмотрела на мужа. Он лежал на боку. Его маленькая, как будто свернувшаяся калачиком, писька, перепачканная кровью и спермой еле выглядывала из зарослей волос.
Боже, подумала она, неужели это и есть вожатый, который ведет этих мужчин на все их подвиги, на смерть и на всяческие безумства, неужели вот этому комочку маленькой плоти, фактически, и посвящены все бесчисленные стихи, романы, фильмы. Неужели этот маленький и замызганный птенчик только что так свирепствовал в ее теле... Неужели это то - Чьим свойством набухать и становиться стальным стержнем мужчины гордятся превыше, чем умом, талантами, карьерой... Какая чушь... И нет вовсе никакой, наверное, любви, а есть одна лишь статика и динамика вот этого... Происшедшее не могло уложиться в ее голове в слова и категории, кроме гадливости в ней ничего не было, ничего того, что она ожидала с таким трепетом.
Конечно, она знала, что есть половые отношения, и она сама безбоязненно говорила слова "половой акт" и даже "коитус", но все это были слова-знаки, слова-символы, как она произносила, к примеру, безбоязненно слова "преступление", "наказание", "безумство", отнюдь не представляя себе сами эти вещи, стоящие за ними в их реальностях, жестокости, грязи, мучительстве и крови. Она ходила в музеи, развешивала дома картинки, на которых были изображены голые мужчины, прикрытые или неприкрытые фиговым листком, но это было лишь опять-таки знаком, символом определенной принадлежности, как, например, длинные волосы и каблуки у женщин. А теперь это вошло в нее плотской реальностью боли, крови и спермы. И она не могла принять этой реальности, боль, кровь и сперма, и пьяное дыхание мужа заслонили все.
И началось мучение ее супружеской жизни. Она любила мужа. Но любила головой и рассудком, восхищалась им, можно сказать, даже сердцем, но не тем, что "ниже" и глубже. Его ласки, поцелуи, его тело и кожа - все это доставляло ей удовольствие, но мысль о предстоящем за этими касаниями половом акте отравляла все и приводила ее в содрогание. Она старалась избегать его, сколько возможно, а если уж становилось невозможным, отдавалась с плотно стиснутыми зубами, думая при этом только лишь об одном - поскорей бы это кончилось.
Даже рождение ребенка ничего не изменило. Она ругала себя, говорила, что она дура, пыталась переломить себя, иногда под его ласками зажигалась, но вдруг приходила картина первой брачной ночи - и все угасало, как огонек спички под струей брандспойта, и вновь оставалось одно терпеливое смирение. "Может я калека, может уродина - Неужели у всех женщин так - А все, что пишется о прелестях сексуальных отношений - это лишь обман, придуманный мужчинами для женщин и самих себя, ведь никогда они не были в их шкуре". И не с кем было посоветоваться. В их мире сексуально-личные разговоры были абсолютным табу, как разговор о черте на горе Афон, на темы Философски-сексуальные - об этом, пожалуйста, сколько угодно, об этом разговаривать любили, но что от этих разговоров о философских категориях секса было проку для ее личного и отнюдь не философского случая. И не к кому было обратиться из специалистов. О таких специалистах она просто не знала и даже думала, что их и существовать в природе не может, слово "сексолог" в их время еще даже не появилось на свет. Были урологи и венерологи, но не к ним же идти с этим. Вот если бы сифилис - тогда другое дело. А тут - разве тут есть вообще проблема-
Муж не мог не заметить этого. Но даже и он ничего не мог сказать. Их уста - уста философа и педагога - были скованы немотой, немотой, о которой сказал поэт: "Улица корчится безъязыкая, ей нечем кричать и разговаривать". Они не могли, не умели, не знали, как об этом можно говорить. В их языке не было
Она помнила, слишком хорошо помнила свою первую брачную ночь. Она ждала ее и боялась. Пугающим и ужасающим образом при этом были почему-то ...голые мужские волосатые ноги. Голые мужские волосатые ноги, сплетающиеся и касающиеся. Этот образ приводил ее в содрогание. И одновременно было предчувствие сладости предстоящего превращения в женщину, акта единственного и неповторимого в ее жизни, акта единственного и навсегда. Это должно было быть чем-то чудесным и неземным. Она ждала этого, и это накладывалось на не уходящие из сознания волосатые ноги, создавая смятение души и полнейшую неразбериху чувств.
Они остались вдвоем. Он отвернулся, чтобы не смущать ее. Она быстренько разделась и нырнула в глубину их "брачного ложа" - старого скрипучего дивана - и закрыла глаза, чтобы ненароком не заметить "волосатых ног".
Давыдов долго пыхтел, курил, спотыкался о мебель - он был порядочно пьян, наконец, она ощутила, погас свет, и он полез к ней под одеяло. Она случайно коснулась его рукой... и ее ожгло. Он был... голым. Он что-то пробормотал, что должно, видимо, было означать что-то ласковое и ободряющее, два раза поцеловал ее в обескровленные губы холодеющей статуи, обдав ее всю перегаром, и ее охватило предчувствие, что сейчас произойдет что-то ужасное. Она ощутила, как он заворачивает ей ночнушку - трусики она все же догадалась снять сама - провел рукой по ее животу и лобку, и ее охватил уже совсем животный страх, он сковал ее, она уже лежала в параличе сознания, лишь бессознательно отмечая действия ее уже законного супруга сквозь весь этот ужас. Она почувствовала, как его тело навалилось на нее всей своей тяжестью, его ноги, голые волосатые мужские ноги раздвинули ее и поместились меж ее ног, касаясь их интимной внутренней поверхности, и вдруг... жуткая животная боль внизу живота охватила все ее существо. Она попыталась вскрикнуть, дернуться, вырваться, но он уже лежал плотно на ней, и она осталась лежать, лишь ощущая продолжающуюся, хоть и не такую острою, боль. И вдруг сквозь боль она почувствовала, как что-то наполняет и распирает ее изнутри, как какая-то чужая; посторонняя, ненужная, оскорбительная вещь движется и танцует внутри ее тела, при каждом движении вызывая какую-то жуткую скрипящую боль в самом низу, там, где она возникла, и одновременно толчками и пульсируя проникает во все большие глубины ее тела, достигая, как ей казалось, уже чуть ли не сердца. Было страшно, горько оскорбительно и больно. Никаких других чувств не было. Наконец, Давыдов слез с нее и тут же... захрапел. Она полежала еще в тишине, ожидая, когда немного утихнет боль, теперь она была не только в самом низу, горела уже внутренность всего живота, и включила свет.
Она привстала и посмотрела. Волосы на лобке и бедра были в крови и како-то белой жидкости. Простынь была в крови. Она посмотрела на мужа. Он лежал на боку. Его маленькая, как будто свернувшаяся калачиком, писька, перепачканная кровью и спермой еле выглядывала из зарослей волос.
Боже, подумала она, неужели это и есть вожатый, который ведет этих мужчин на все их подвиги, на смерть и на всяческие безумства, неужели вот этому комочку маленькой плоти, фактически, и посвящены все бесчисленные стихи, романы, фильмы. Неужели этот маленький и замызганный птенчик только что так свирепствовал в ее теле... Неужели это то - Чьим свойством набухать и становиться стальным стержнем мужчины гордятся превыше, чем умом, талантами, карьерой... Какая чушь... И нет вовсе никакой, наверное, любви, а есть одна лишь статика и динамика вот этого... Происшедшее не могло уложиться в ее голове в слова и категории, кроме гадливости в ней ничего не было, ничего того, что она ожидала с таким трепетом.
Конечно, она знала, что есть половые отношения, и она сама безбоязненно говорила слова "половой акт" и даже "коитус", но все это были слова-знаки, слова-символы, как она произносила, к примеру, безбоязненно слова "преступление", "наказание", "безумство", отнюдь не представляя себе сами эти вещи, стоящие за ними в их реальностях, жестокости, грязи, мучительстве и крови. Она ходила в музеи, развешивала дома картинки, на которых были изображены голые мужчины, прикрытые или неприкрытые фиговым листком, но это было лишь опять-таки знаком, символом определенной принадлежности, как, например, длинные волосы и каблуки у женщин. А теперь это вошло в нее плотской реальностью боли, крови и спермы. И она не могла принять этой реальности, боль, кровь и сперма, и пьяное дыхание мужа заслонили все.
И началось мучение ее супружеской жизни. Она любила мужа. Но любила головой и рассудком, восхищалась им, можно сказать, даже сердцем, но не тем, что "ниже" и глубже. Его ласки, поцелуи, его тело и кожа - все это доставляло ей удовольствие, но мысль о предстоящем за этими касаниями половом акте отравляла все и приводила ее в содрогание. Она старалась избегать его, сколько возможно, а если уж становилось невозможным, отдавалась с плотно стиснутыми зубами, думая при этом только лишь об одном - поскорей бы это кончилось.
Даже рождение ребенка ничего не изменило. Она ругала себя, говорила, что она дура, пыталась переломить себя, иногда под его ласками зажигалась, но вдруг приходила картина первой брачной ночи - и все угасало, как огонек спички под струей брандспойта, и вновь оставалось одно терпеливое смирение. "Может я калека, может уродина - Неужели у всех женщин так - А все, что пишется о прелестях сексуальных отношений - это лишь обман, придуманный мужчинами для женщин и самих себя, ведь никогда они не были в их шкуре". И не с кем было посоветоваться. В их мире сексуально-личные разговоры были абсолютным табу, как разговор о черте на горе Афон, на темы Философски-сексуальные - об этом, пожалуйста, сколько угодно, об этом разговаривать любили, но что от этих разговоров о философских категориях секса было проку для ее личного и отнюдь не философского случая. И не к кому было обратиться из специалистов. О таких специалистах она просто не знала и даже думала, что их и существовать в природе не может, слово "сексолог" в их время еще даже не появилось на свет. Были урологи и венерологи, но не к ним же идти с этим. Вот если бы сифилис - тогда другое дело. А тут - разве тут есть вообще проблема-
Муж не мог не заметить этого. Но даже и он ничего не мог сказать. Их уста - уста философа и педагога - были скованы немотой, немотой, о которой сказал поэт: "Улица корчится безъязыкая, ей нечем кричать и разговаривать". Они не могли, не умели, не знали, как об этом можно говорить. В их языке не было