Развела дурочку. Часть 5
дает повод по-честному ее наказать, что всяко должно быть приятнее, чем просто брать нахальством.
А сама-то Анюта о чем думает? Странно, навязчиво и не к месту, вспоминается фраза «ноги из ушей», когда шумит в ушах, зажатых Теряхиными ляжками. Ужасно чешется кончик носа, до которого достает Теряхина одичалая шерсть, залезает в ноздри немного, — не то, вот не идет ей ни к фигуре, ни к повадкам, а желание почесаться или чихнуть только отвлекает от этого нового, тяжелого, невероятно мокрого принадлежания Теряхе всем ртом, до самого подбородка, так что ощущение какое-то авральное, боязно высовывать язычок, когда то и дело с глубоким, унизительно-телесным звуком сглатываешь собственную слюну и натекшее Теряхино. Какое тут еще нос чесать — да и чем, когда Теряха, отставив руки назад, прижимает ими твои предплечья.
Анюта лежала не шевелясь — интересно смотрятся, наверное, две совершенно застывшие девушки на учительском столе, одна под другой; только капля медленно и щекотно стекает с краешка Анютиной губы и дальше по щеке. Не слеза. Не содержит астартина. Просто ты нра-а-авишься Теряхе, хотя бы настолько, чтобы на нее садиться. Садистски нравишься. В другое время это была бы шутка, наверное. Сейчас — какой-то лишний, мучительный мусор в голове, как те ноги из ушей. Даже и забываешь, что участвуешь в чем-то сексуальном. Просто она спасла тебя — так или иначе, не до деталей, когда все так красиво упрощается — от раздевалочных издевок, издевалочных раздёвок, раздевок, раздевиц (что ж это такое, в кисду, со словами творится-то), но спасла для собственного пользования, вот и вся история.
Тут не астартин, а наоборот — из Анюты надо что-то такое выпустить. То, что заставило тогда сжать губы и чуть не подавиться Васиным удовольствием, из никогда не сосавшей девочки, что, краснея, рискованно кокетничала с самодовольными сантиметрами мальчика, слишком уж мускулистого, улыбчивого и с этой прядью волос, сил нет, так бы и съела всего, — стать сразу девочкой, которой кончили в рот, а на следующей неделе бросили; то, что еще подзуживало мысленно разделить Авилову, комсомольскую кобылу, и ненавидеть только до пояса, а ниже — возможны варианты. Что, разве понравилось бы, если бы сейчас Авилова так на ней сидела?
Вообще-то да. Ну или по крайней мере думать об этом нравилось. Да давайте их всех сюда — толпящихся, матерящихся, потеющих, все эти лифчики и трусы на кафельном фоне — та картинка, за которую хочется уцепиться сейчас и выкарабкаться к удовольствию от процесса. В переносном смысле, конечно: выкарабкиваться из-под Теряхиных бедер было совершенно не к спеху. Жестко, тяжело, мокро, течет уже по обеим щекам, а в ушах тугой гул — но все это нужно принять полностью, а вот потом-то будет слегка по-другому.
Кафель, лифчики, трусы — и ноги, ноги. Картинка становилась все ярче и навязчивей, вытесняя из головы все эти словесные кривляния. Какое «из ушей», ноги — они от пизды, вроде той, что тебе к губам притиснулась. Допустим, вот узнаёт раздевалка про них с Теряхой. И допустим, физрук исчезает — терпит кораблекрушение, попадает в плен, и полтора часа можно не выходить из раздевалки, куда никто не заглянет. Вообще все можно.
Окружили бы, стали по очереди наваливаться своими кобыльими задами, сначала Авилова, за ней еще очередь, бритые и небритые, до распоследней Белявской по прозвищу «Хоббит», — хлопаться на мокрое от предшественниц лицо, хлюпать, таскать за волосы всерьез, как только что Теряха, стонать, выделываясь, подчеркивая, как им хорошо и как это важно, что им хорошо. У Анюты текло бы уже по шее, на плечи, грудь, одна капля докатилась бы до пупка, как тогда сперма Виткова, любителя между сисек, но что один Витков, когда плющится о лицо седьмая, восьмая пизда, можно не лизать, просто дать им дрочить о губы и подбородок, только ведь Авиловой и следующим пяти намывала клитор, как сучка, еще рассердятся, чем они хуже, кого ебет твоя усталость. Все немного разные на вкус, все смешиваются на тебе в одно, — такая концентрация пола «ебу Степанкову», что смотри, втечет между ног — залетишь, придешь брюхатая на выпускной, и каждая будет знать, что это от нее тоже. Говорили бы, что так даже прикольнее, чем Степанкова в виде большого прыща; и что, наверное, интересный экспириенс будет опять всем попользоваться ее ртом, пока она будет рожать.
Давай, Терях, не сиди, делай уже что-нибудь, а то вон какие пошли завихрения.
Но нет, не ваша я, комсомолочки. Все хорошо, Теряха не психанула совсем, хотя лицо было у нее — щас ведь убьет, но вышло как я ее и просила, и теперь так безопасно, уютно-мокро воображать себе, чего вы со мной никогда не сделаете. Степанкова не лопнет. Она, если доведете, плюнет вам в рожи слизью Теряшевой.
Интересно, если сюда сейчас ворвется техничка, станет ли Теряха Анюту героически защищать? Ну, единственным возможным способом: продолжать сидеть на ней и не поддаваться ни на какие угрозы. Не даст выяснить, кто такая, скроет ее личико пиздой потомственной богини... черт, даже хочется техничку сюда. Кстати, не забыть бы гондон с пола подобрать.
Сначала Теряха просто уселась и сидела.
Затем, пару раз двинув бедрами, тут же кончила.
— Ну ты прям как мальчик-девственник, — придирчиво сказала Анюта, заложив руки за голову и переводя дыхание, пока Теряха возвышалась над ней, приподнявшись на колени. — Еще хорошо, что тебе перезаряжаться не надо.
Опять как-то не так все вышло. Хотя, конечно, даже этот недолгий, но настоящий стыдный восторг под скользко утюжащей тяжестью женского удовольствия стоил всех мысленных измен, которым она только что предавалась. Вперед — и исчесавшимся носом наконец-то тычешься прямо в мокрое, назад — Теряхины ягодицы пружинисто жмут твою грудь; и еще вперед, и еще назад, и еще, и Терях, пожалуйста, я живой человек, не ломай мне шею, не топи в астартине, мне Калинников милосерднее в рот кончал, меня вся воображаемая раздевалка сейчас не настолько без любви пидарасила... ффух, всё. Было милое чувство принесенной пользы в том, что онемевшие губы немного не слушались, и неудобно было течь прямо на федоренковский стол, но, кажется, уже поздно.
Только теперь Анюта могла как следует рассмотреть то, чему прислуживала последние дни. Ух как волосато, розово и мокро. Еще одна посторонняя мысль: когда сидишь на дереве, высоко не кажется, а потом слезешь, снизу смотришь и думаешь — вон аж куда забралась. Теряха, наверное, по деревьям лазать не умеет.
— Чуть об твой нос не... это самое, — сказала Теряха, как будто осекшись.
Мокрый нос, да. Мокрое все, вернувшееся ощущение собственной несвежести. Ну да чем грязней и телесней теперь, тем будет во всех отношениях восхитительней. Не спугнуть, ни в коем случае не спугнуть. Вылезти из-под нее, спрыгнуть со стола, начать перемещаться, как бы ожидая, что она еще что-нибудь скажет.
Ничего она не скажет, у нее сейчас понятно что в голове.
— Помнишь, — сказала Анюта, когда молчание стало уже явно неловким, — ты говорила, что я не должна получать удовольствия?
— Это было позавчера, я
А сама-то Анюта о чем думает? Странно, навязчиво и не к месту, вспоминается фраза «ноги из ушей», когда шумит в ушах, зажатых Теряхиными ляжками. Ужасно чешется кончик носа, до которого достает Теряхина одичалая шерсть, залезает в ноздри немного, — не то, вот не идет ей ни к фигуре, ни к повадкам, а желание почесаться или чихнуть только отвлекает от этого нового, тяжелого, невероятно мокрого принадлежания Теряхе всем ртом, до самого подбородка, так что ощущение какое-то авральное, боязно высовывать язычок, когда то и дело с глубоким, унизительно-телесным звуком сглатываешь собственную слюну и натекшее Теряхино. Какое тут еще нос чесать — да и чем, когда Теряха, отставив руки назад, прижимает ими твои предплечья.
Анюта лежала не шевелясь — интересно смотрятся, наверное, две совершенно застывшие девушки на учительском столе, одна под другой; только капля медленно и щекотно стекает с краешка Анютиной губы и дальше по щеке. Не слеза. Не содержит астартина. Просто ты нра-а-авишься Теряхе, хотя бы настолько, чтобы на нее садиться. Садистски нравишься. В другое время это была бы шутка, наверное. Сейчас — какой-то лишний, мучительный мусор в голове, как те ноги из ушей. Даже и забываешь, что участвуешь в чем-то сексуальном. Просто она спасла тебя — так или иначе, не до деталей, когда все так красиво упрощается — от раздевалочных издевок, издевалочных раздёвок, раздевок, раздевиц (что ж это такое, в кисду, со словами творится-то), но спасла для собственного пользования, вот и вся история.
Тут не астартин, а наоборот — из Анюты надо что-то такое выпустить. То, что заставило тогда сжать губы и чуть не подавиться Васиным удовольствием, из никогда не сосавшей девочки, что, краснея, рискованно кокетничала с самодовольными сантиметрами мальчика, слишком уж мускулистого, улыбчивого и с этой прядью волос, сил нет, так бы и съела всего, — стать сразу девочкой, которой кончили в рот, а на следующей неделе бросили; то, что еще подзуживало мысленно разделить Авилову, комсомольскую кобылу, и ненавидеть только до пояса, а ниже — возможны варианты. Что, разве понравилось бы, если бы сейчас Авилова так на ней сидела?
Вообще-то да. Ну или по крайней мере думать об этом нравилось. Да давайте их всех сюда — толпящихся, матерящихся, потеющих, все эти лифчики и трусы на кафельном фоне — та картинка, за которую хочется уцепиться сейчас и выкарабкаться к удовольствию от процесса. В переносном смысле, конечно: выкарабкиваться из-под Теряхиных бедер было совершенно не к спеху. Жестко, тяжело, мокро, течет уже по обеим щекам, а в ушах тугой гул — но все это нужно принять полностью, а вот потом-то будет слегка по-другому.
Кафель, лифчики, трусы — и ноги, ноги. Картинка становилась все ярче и навязчивей, вытесняя из головы все эти словесные кривляния. Какое «из ушей», ноги — они от пизды, вроде той, что тебе к губам притиснулась. Допустим, вот узнаёт раздевалка про них с Теряхой. И допустим, физрук исчезает — терпит кораблекрушение, попадает в плен, и полтора часа можно не выходить из раздевалки, куда никто не заглянет. Вообще все можно.
Окружили бы, стали по очереди наваливаться своими кобыльими задами, сначала Авилова, за ней еще очередь, бритые и небритые, до распоследней Белявской по прозвищу «Хоббит», — хлопаться на мокрое от предшественниц лицо, хлюпать, таскать за волосы всерьез, как только что Теряха, стонать, выделываясь, подчеркивая, как им хорошо и как это важно, что им хорошо. У Анюты текло бы уже по шее, на плечи, грудь, одна капля докатилась бы до пупка, как тогда сперма Виткова, любителя между сисек, но что один Витков, когда плющится о лицо седьмая, восьмая пизда, можно не лизать, просто дать им дрочить о губы и подбородок, только ведь Авиловой и следующим пяти намывала клитор, как сучка, еще рассердятся, чем они хуже, кого ебет твоя усталость. Все немного разные на вкус, все смешиваются на тебе в одно, — такая концентрация пола «ебу Степанкову», что смотри, втечет между ног — залетишь, придешь брюхатая на выпускной, и каждая будет знать, что это от нее тоже. Говорили бы, что так даже прикольнее, чем Степанкова в виде большого прыща; и что, наверное, интересный экспириенс будет опять всем попользоваться ее ртом, пока она будет рожать.
Давай, Терях, не сиди, делай уже что-нибудь, а то вон какие пошли завихрения.
Но нет, не ваша я, комсомолочки. Все хорошо, Теряха не психанула совсем, хотя лицо было у нее — щас ведь убьет, но вышло как я ее и просила, и теперь так безопасно, уютно-мокро воображать себе, чего вы со мной никогда не сделаете. Степанкова не лопнет. Она, если доведете, плюнет вам в рожи слизью Теряшевой.
Интересно, если сюда сейчас ворвется техничка, станет ли Теряха Анюту героически защищать? Ну, единственным возможным способом: продолжать сидеть на ней и не поддаваться ни на какие угрозы. Не даст выяснить, кто такая, скроет ее личико пиздой потомственной богини... черт, даже хочется техничку сюда. Кстати, не забыть бы гондон с пола подобрать.
Сначала Теряха просто уселась и сидела.
Затем, пару раз двинув бедрами, тут же кончила.
— Ну ты прям как мальчик-девственник, — придирчиво сказала Анюта, заложив руки за голову и переводя дыхание, пока Теряха возвышалась над ней, приподнявшись на колени. — Еще хорошо, что тебе перезаряжаться не надо.
Опять как-то не так все вышло. Хотя, конечно, даже этот недолгий, но настоящий стыдный восторг под скользко утюжащей тяжестью женского удовольствия стоил всех мысленных измен, которым она только что предавалась. Вперед — и исчесавшимся носом наконец-то тычешься прямо в мокрое, назад — Теряхины ягодицы пружинисто жмут твою грудь; и еще вперед, и еще назад, и еще, и Терях, пожалуйста, я живой человек, не ломай мне шею, не топи в астартине, мне Калинников милосерднее в рот кончал, меня вся воображаемая раздевалка сейчас не настолько без любви пидарасила... ффух, всё. Было милое чувство принесенной пользы в том, что онемевшие губы немного не слушались, и неудобно было течь прямо на федоренковский стол, но, кажется, уже поздно.
Только теперь Анюта могла как следует рассмотреть то, чему прислуживала последние дни. Ух как волосато, розово и мокро. Еще одна посторонняя мысль: когда сидишь на дереве, высоко не кажется, а потом слезешь, снизу смотришь и думаешь — вон аж куда забралась. Теряха, наверное, по деревьям лазать не умеет.
— Чуть об твой нос не... это самое, — сказала Теряха, как будто осекшись.
Мокрый нос, да. Мокрое все, вернувшееся ощущение собственной несвежести. Ну да чем грязней и телесней теперь, тем будет во всех отношениях восхитительней. Не спугнуть, ни в коем случае не спугнуть. Вылезти из-под нее, спрыгнуть со стола, начать перемещаться, как бы ожидая, что она еще что-нибудь скажет.
Ничего она не скажет, у нее сейчас понятно что в голове.
— Помнишь, — сказала Анюта, когда молчание стало уже явно неловким, — ты говорила, что я не должна получать удовольствия?
— Это было позавчера, я